Как началась блокада ленинграда воспоминания. Воспоминания о блокаде без цензуры

70 лет прошло с того дня. В самом городе сейчас участников и свидетелей тех событий – не более 160 тыс. человек. Потому важно каждое из воспоминаний. Собрать их как можно больше поставили себе целью сотрудники Музея обороны и блокады Ленинграда. Одна из них – Ирина Муравьева.

“В нашем архиве хранится несколько тысяч дневников и писем времен блокады, а также воспоминаний живших в городе во время осады, – рассказывает она. – Иногда документы своих близких приносят родственники, как это было с дневниками учительницы Клавдии Семеновой. Их нашла ее правнучка. Это небольшие записные книжечки. Записи короткие, но день за днем”.

Долгие годы говорилось о том, что в блокадном Ленинграде работали лишь Драмтеатр и Филармония…

Ирина Муравьева: Даже в самую тяжелую зиму 1941/42 гг. в городе работало несколько театров. В газетной афише от 4 января 1942 года значатся театры им. Ленсовета, Ленком, Музыкальной комедии, Драмы. Эвакуация их началась лишь в январе – феврале 42-го. Все 900 блокадных дней давали представления театры Краснознаменного Балтфлота, Дома Красной Армии, ТЮЗ, Малая оперетта, Камерный. И это тоже сыграло свою роль, прежде всего психологическую. Люди видели – жизнь в городе продолжается.

Знаю, что вы проводите также большую поисковую работу, устанавливая биографические данные тех, чьи документы оказались в вашем музее.

Ирина Муравьева: Волей случая попала к нам тетрадь Владимира Ге. Он вел записи в 1943 году. Было бы странно, представив в экспозиции дневник очевидца блокады, ничего не сообщить о нем самом. Из тетради была понятна лишь фамилия автора записей – Ге. Уж не родственник ли он известному русскому художнику? Поиск продолжался 5 лет. Перелистывая странички в очередной раз, обратила внимание на слово “управляющий”. Зацепилась за него, ведь управляющие могли быть тогда только в банке. Так и вышло. Был там до лета 1941 года секретарем парторганизации Владимир Ге, правнук художника Николая Ге. Постепенно установила все адреса, где он жил в войну и после войны, нашла его дочку Татьяну, ради которой он и взялся за дневник (ей сейчас 80 лет), а также внучку.

Сладкая горечь земли

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.

Семья у нас была – 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили “сладкий чай”. И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище – это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.

Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки “разговаривают”. Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.

5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное – дают масло (50 гр. в день) и сахар – порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. “Свадьба в Малиновке”. Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов “Город любимый, город родной, я снова с тобой”.

“Мы победим!”

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.

25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: “Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены”. В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм “Неуловимый Ян”. Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это – мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: “Да здравствует наша Красная Армия!”, “Да здравствует товарищ Сталин!”

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней – и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни…

Есть вещи, о котором нельзя забывать...Накануне годовщины снятия блокады Ленинграда, много о ней читал...Это было страшно, порой невыносимо. Но хотелось понять, как выживали люди в этом аду, как оставались людьми? Одна из самых жестких, но правдивых книг, это воспоминания о блокаде академика Лихачева. На эту тему написано много, но Дмитрий Сергеевич вызывает у меня особое уважение и главное, его словам я верю...

В своих воспоминаниях он не рассказывает о подвигах, не пишет ни о чем героическом, он никого не обвиняет, он просто рассказывает о том что видел и пережил сам. И от этого эти записи еще страшнее...Они страшны своей обыденностью. Он рассказывает о том, как быстро человек привыкает к нечеловеческому. Как раскрываются люди в таких испытаниях...Дмитрий Сергеевич пишет о самой страшной, первой блокадной зиме 1941 - 1942 годов. Сам он выжил потому что был эвакуирован на "Большую землю" в 1942 году, но о пережитом помнил до конца своих дней...

Прочтите и вы, если хватит душевных сил...Будет тяжело, но думаю, это нужно знать. Знать, чтобы помнить...Чтобы не повторилось.

"...Магазины постепенно пустели. Продуктов, продававшихся по карточкам, становилось все меньше: исчезали консервы, дорогая еда. Но хлеба первое время по карточкам выдавали много. Мы его не съедали весь, так как дети ели хлеба совсем мало. Зина (супруга Дмитрия Сергеевича) хотела даже не выкупать весь хлеб, но я настаивал: становилось ясно, что будет голод. Неразбериха все усиливалась. Поэтому мы сушили хлеб на подоконниках на солнце. К осени у нас оказалась большая наволочка черных сухарей. Мы ее подвесили на стенку от мышей. Впоследствии, зимой, мыши вымерли с голоду.

Фотографии ленинградки С.И. Петровой, пережившей блокаду. Сделаны в мае 1941 года, в мае 1942 года и в октябре 1942 года соответственно .

Как я вспоминал потом эти недели, когда мы делали свои запасы! Зимой, лежа в постели и мучимый страшным внутренним раздражением, я до головной боли думал все одно и то же: ведь вот, на полках магазинов еще были рыбные консервы — почему я не купил их! Почему я купил в апреле только 11 бутылок рыбьего жира и постеснялся зайти в аптеку в пятый раз, чтобы взять еще три! Почему я не купил еще несколько плиток глюкозы с витамином С! Эти «почему» были страшно мучительны. Я думал о каждой недоеденной тарелке супа, о каждой выброшенной корке хлеба или о картофельной шелухе — с таким раскаянием, с таким отчаянием, точно я был убийцей своих детей. Но все-таки мы сделали максимум того, что могли сделать, не веря ни в какие успокаивающие заявления по радио. ...

8 сентября мы шли из нашей поликлиники на Каменноостровском. Был вечер, и над городом поднялось замечательной красоты облако. Оно было белое-белое, поднималось густыми, какими-то особенно «крепкими» клубами, как хорошо взбитые сливки. Оно росло, постепенно розовело в лучах заката и, наконец, приобрело гигантские, зловещие размеры. Впоследствии мы узнали: в один из первых же налетов немцы разбомбили Бадаевские продовольственные склады. Облако это было дымом горевшего масла. Немцы усиленно бомбили все продовольственные склады. Уже тогда они готовились к блокаде. А между тем из Ленинграда ускоренно вывозилось продовольствие и не делалось никаких попыток его рассредоточить, как это сделали англичане в Лондоне. Немцы готовились к блокаде города, а мы — к его сдаче немцам. Эвакуация продовольствия из Ленинграда прекратилась только тогда, когда немцы перерезали все железные дороги; это было в конце августа.

Ленинград готовили к сдаче и по-другому: жгли архивы. По улицам летал пепел. Бумажный пепел как-то особенно легок. Однажды, когда в ясный осенний день я шел из Пушкинского Дома, на Большом меня застал целый дождь бумажного пепла. На этот раз горели книги: немцы разбомбили книжный склад Печатного Двора. Пепел заслонял солнце, стало пасмурно. И этот пепел, как и белый дым, поднявшийся зловещим облаком над городом, казались знамениями грядущих бедствий.

Город между тем наполнялся людьми: в него бежали жители пригородов, бежали крестьяне. Ленинград был окружен кольцом из крестьянских телег. Их не пускали в Ленинград. Крестьяне стояли таборами со скотом, плачущими детьми, начинавшими мерзнуть в холодные ночи. Первое время к ним ездили из Ленинграда за молоком и мясом: скот резали. К концу 1941 г. все эти крестьянские обозы вымерзли. Вымерзли и те беженцы, которых рассовали по школам и другим общественным зданиям. Помню одно такое переполненное людьми здание на Лиговке. Наверное, сейчас никто из работающих в нем не знает, сколько людей погибло здесь. Наконец, в первую очередь вымирали и те, которые подвергались «внутренней эвакуации» из южных районов города: они тоже были без вещей, без запасов...

Помню — я был зачем-то в платной поликлинике на Большом проспекте Петроградской стороны. В регистратуре лежало на полу несколько человек, подобранных на улице. Им ставили на руки и на ноги грелки. А между тем их попросту надо было накормить, но накормить было нечем. Я спросил: что же с ними будет дальше? Мне ответили: «Они умрут». — «Но разве нельзя отвезти их в больницу?» — «Не на чем, да и кормить их там все равно нечем. Кормить же их нужно много, так как у них сильная степень истощения». Санитарки стаскивали трупы умерших в подвал. Помню — один был еще совсем молодой. Лицо у него был черное: лица голодающих сильно темнели. Санитарка мне объяснила, что стаскивать трупы вниз надо, пока они еще теплые. Когда труп похолодеет, выползают вши. Город был заражен вшами: голодающим было не до «гигиены».

То, что я увидел в поликлинике на Большом проспекте, — это были первые пароксизмы голода. Голодали те, кто не мог получать карточек: бежавшие из пригородов и других городов. Они-то и умирали первыми, они жили вповалку на полу вокзалов и школ. Итак, один с двумя карточками, другие без карточек. Этих беженцев без карточек было неисчислимое количество, но и людей с несколькими карточками было немало...Особенно много карточек оказывалось у дворников; дворники забирали карточки у умирающих, получали их на эвакуированных, подбирали вещи в опустевших квартирах и меняли их, пока еще можно было, на еду.

Обмен товарами на рынке. Фото Г. Чертова, февраль 1942 г.

Мы тоже меняли вещи. Модные женские вещи — единственное, что можно было обменять: продукты были только у подавальщиц, продавщиц, поварих. Голубое крепдешиновое мы променяли за один килограмм хлеба. Это было плохо, а вот серое платье променяли на килограмм 200 грамм дуранды. Это было лучше. Дуранду мы томили, мололи в мясорубке, а потом пекли лепешки. А что такое дуранда — зайдите как-нибудь в фуражный магазин, где продают корм для скота. Дуранда спасала ленинградцев в оба голода.

Впрочем, мы ели не только дуранду. Ели столярный клей. Варили его, добавляли пахучих специй и делали студень. Дедушке (моему отцу) этот студень очень нравился. Столярный клей я достал в Институте — 8 плиток. Одну плитку я держал про запас: так мы ее и не съели. Пока варили клей, запах был ужасающий. В клей клали сухие коренья и ели с уксусом и горчицей. Тогда можно было как-то проглотить. Удивительно, я варила клей, как студень, и разливала в блюда, где он застывал. Еще мы ели кашу из манной крупы. Этой манной мы чистили детские шубки белого цвета. Манная крупа была с шерстинками от шубы, имела густо-серый цвет от грязи, но все были счастливы, что у нас оказалась такая крупа.

Многие сотрудники (Пушкинского дома, где работал тогда Дмитрий Лихачев) карточек не получали и приходили... лизать тарелки. Лизал тарелки и милый старик, переводчик с французского и на французский Яков Максимович Каплан. Он официально нигде не работал, брал переводы в Издательстве, и карточки ему не давали. Первое время добился карточки в академическую столовую В. Л. Комарович, но потом ему отказали (в октябре). Он уже опух от голода к тому времени. Помню, как он, получив отказ, подошел ко мне (я ел за столиком, где горела коптилка) и почти закричал на меня со страшным раздражением: «Дмитрий Сергеевич, дайте мне хлеба — я не дойду до дому!». Я дал свою порцию. Потом я к нему пришел на квартиру (на Кировском) и принес плитку глюкозы с порошком шиповника (удалось купить перед тем в аптеке). Дома он вел раздражительный разговор с женой. Жена (Евгения Константиновна) пришла из Литфонда, где им также отказали в столовой, как не членам Союза писателей. Жена упрекала Василия Леонидовича, что он не смог раньше вступить в члены Союза писателей. Василий Леонидович надевал пальто, чтобы идти в столовую самому, но ослабевшие пальцы не слушались, и он не мог застегнуть пуговицы. Первыми отмирали те мускулы, которые не работали или работали меньше. Поэтому ноги переставали служить последними. Если же человек начинал лежать, то уже не мог встать.

Голодающих не столько мучил голод, как холод — холод, шедший откуда-то изнутри, непреодолимый, невероятно мучительный. Поэтому кутались как только могли. Женщины ходили в брюках своих умерших мужей, сыновей, братьев (мужчины умирали первыми), обвязывались платками поверх пальто. Еду женщины брали с собой — в столовых не ели. Несли ее детям или тем, кто уже не мог ходить. Через плечо на веревке вешали бидон и в этот бидон клали все: и первое, и второе. Ложки две каши, суп — одна вода. Считалось все же выгодным брать еду по продуктовым карточкам в столовой, так как «отоварить» их иным способом было почти невозможно.

Я видел однажды страшную картину. На углу Большого и Введенской помещалась спецшкола, военная, для молодежи. Учащиеся там голодали, как и всюду. И умирали. Наконец, школу решили распустить. И вот кто мог — уходил. Некоторых вели под руки матери и сестры, шатались, путались в шинелях, висевших на них, как на вешалках, падали, их волокли. Лежал уже снег, который, конечно, никто не убирал, стоял страшный холод. А внизу, под спецшколой был «Гастроном». Выдавали хлеб. Мальчишки, особенно страдавшие от голода (подросткам нужно больше пищи), бросались на хлеб и сразу начинали его есть. Они не пытались убежать: только бы съесть побольше, пока не отняли. Они заранее поднимали воротники, ожидая побоев, ложились на хлеб и ели, ели, ели. А на лестницах домов ожидали другие воры и у ослабевших отнимали продукты, карточки, паспорта. Особенно трудно было пожилым. Те, у которых были отняты карточки, не могли их восстановить. Достаточно было таким ослабевшим не поесть день или два, как они не могли ходить, а когда переставали действовать ноги — наступал конец. Обычно семьи умирали не сразу. Пока в семье был хоть один, кто мог ходить и выкупать хлеб, остальные, лежавшие, были еще живы. Но достаточно было этому последнему перестать ходить или свалиться где-нибудь на улице, на лестнице (особенно тяжело было тем, кто жил на высоких этажах), как наступал конец всей семье.

Павшую лошадь - на еду. Фото Д. Трахтенберга, зима 1942 г.

По улицам лежали трупы. Их никто не подбирал. Кто были умершие? Может быть, у той женщины еще жив ребенок, который ее ждет в пустой холодной и темной квартире? Было очень много женщин, которые кормили своих детей, отнимая у себя необходимый им кусок. Матери эти умирали первыми, а ребенок оставался один. Так умерла наша сослуживица по издательству — О. Г. Давидович. Она все отдавала ребенку. Ее нашли мертвой в своей комнате. Она лежала на постели. Ребенок был с ней под одеялом, теребил мать за нос, пытаясь ее «разбудить». А через несколько дней в комнату Давидович пришли ее «богатые» родственники, чтобы взять... но не ребенка, а несколько оставшихся от нее колец и брошек. Ребенок умер позже в детском саду.

У валявшихся на улицах трупов обрезали мягкие части. Началось людоедство! Сперва трупы раздевали, потом обрезали до костей, мяса на них почти не было, обрезанные и голые трупы были страшны. Людоедство это нельзя осуждать огульно. По большей части оно не было сознательным. Тот, кто обрезал труп, — редко ел это мясо сам. Он либо продавал это мясо, обманывая покупателя, либо кормил им своих близких, чтобы сохранить им жизнь. Ведь самое важное в еде белки. Добыть эти белки было неоткуда. Когда умирает ребенок и знаешь, что его может спасти только мясо, — отрежешь у трупа...

Но были и такие мерзавцы, которые убивали людей, чтобы добыть их мясо для продажи. В огромном красном доме бывшего Человеколюбивого общества (угол Зелениной и Гейслеровского) обнаружили следующее. Кто-то якобы торговал картошкой. Покупателю предлагали заглянуть под диван, где лежала картошка, и, когда он наклонялся, следовал удар топором в затылок. Преступление было обнаружено каким-то покупателем, который заметил на полу несмытую кровь. Были найдены кости многих людей. Так съели одну из служащих Издательства АН СССР — Вавилову. Она пошла за мясом (ей сказали адрес, где можно было выменять вещи на мясо) и не вернулась. Погибла где-то около Сытного рынка. Она сравнительно хорошо выглядела. Мы боялись выводить детей на улицу даже днем.

Не было ни света, ни воды, ни газет (первая газета стала расклеиваться на заборах только весной — небольшой листок, кажется, раз в две недели), ни телефонов, ни радио! Но все-таки общение между людьми сохранилось. Люди ждали какого-то генерала Кулика, который якобы идет на выручку Ленинграда. С тайной надеждой все повторяли: «Кулик идет».

Несмотря на отсутствие света, воды, радио, газет, государственная власть «наблюдала». Был арестован Г. А. Гуковский. Под арестом его заставили что-то подписать1, а потом посадили Б. И. Коплана, А. И. Никифорова. Арестовали и В. М. Жирмунского. Жирмунского и Гуковского вскоре выпустили, и они вылетели на самолете. А Коплан умер в тюрьме от голода. Дома умерла его жена — дочь А. А. Шахматова. А. И. Никифорова выпустили, но он был так истощен, что умер вскоре дома (а был он богатырь, русский молодец кровь с молоком, купался всегда зимой в проруби против Биржи на Стрелке). Умер В. В. Гиппиус. Умер Н. П. Андреев, 3. В. Эвальд, Я. И. Ясинский (сын писателя), М. Г. Успенская (дочь писателя) — все это были сотрудники Пушкинского Дома. Всех и не перечислишь.
Мне неоднократно приходилось говорить: под следствием людей заставляли подписывать и то, что они не говорили, не писали, не утверждали или то, что они считали совершенными пустяками. В то время, когда власти готовили Ленин-град к сдаче, простой разговор двух людей о том, что им придется делать, как скрываться, если Ленинград займут немцы, считался чуть ли не изменой родине.

Всю нашу семью спасала Зина. Она стояла с двух часов ночи в подъезде нашего дома, чтобы «отоварить» наши продуктовые карточки (только очень немногие могли получить в магазинах то, что им полагалось по карточкам), она ездила с санками за водой на Неву. Походы за водой были такие. На детские саночки ставили детскую ванну. В ванну клали палки. Эти палки нужны были для того, чтобы вода не очень плескалась. Палки плавали в ванне и не давали воде ходить волнами. Ездили за водой Зина и Тамара Михайлова (она жила у нас на кухне на антресолях). Воду брали у Крестовского моста. «Трасса», по которой ленинградцы ездили за водой, вся обледенела: расплескивавшаяся вода тотчас замерзала на тридцатиградусном морозе. Санки скатывались с середины дороги набок, и многие теряли всю воду. У всех были те же ванны и палки или ведра с палками: палки было изобретение тех лет! Но труднее всего было зачерпнуть воду и потом подняться от Невы на набережную. Люди карабкались на четвереньках, цеплялись за скользкий лед. Сил прорубить ступеньки ни у кого не было. В феврале, впрочем, появилось несколько пунктов, где можно было получить воду: на Большом проспекте у пожарной команды, например. Там открыли люк с водой. Вокруг люка тоже нарос лед. Люди плашмя ползли в ледяную гору и опускали ведра как в колодец. Потом скатывались вниз, держа ведро в обнимку.

В нашем доме вымерли семьи путиловских рабочих. Наш дворник Трофим Кондратьевич получал на них карточки и ходил вначале здоровым. На одной с нами площадке, в квартире Колосовских, как мы впоследствии узнали, произошел следующий случай. Женщина (Зина ее знала) забирала к себе в комнату детей умерших путиловских рабочих (я писал уже, что дети часто умирали позднее родителей, так как родители отдавали им свой хлеб), получала на них карточки, но... не кормила. Детей она запирала. Обессиленные дети не могли встать с постелей; они лежали тихо и тихо умирали. Трупы их оставались тут же до начала следующего месяца, пока можно было на них получать еще карточки. Весной эта женщина уехала в Архангельск. Это была тоже форма людоедства, но людоедства самого страшного.

Трупы умерших от истощения почти не портились: они были такие сухие, что могли лежать долго. Семьи умерших не хоронили своих: они получали на них карточки. Страха перед трупами не было, родных не оплакивали — слез тоже не было. В квартирах не запирались двери: на дорогах накапливался лед, как и по всей лестнице (ведь воду носили в ведрах, вода расплескивалась, ее часто проливали обессиленные люди, и вода тотчас замерзала). Холод гулял по квартирам. Так умер фольклорист Калецкий. Он жил где-то около Кировского проспекта. Когда к нему пришли, дверь его квартиры была полуоткрыта. Видно было, что последние жильцы пытались сколоть лед, чтобы ее закрыть, но не смогли. В холодных комнатах, под одеялами, шубами, коврами лежали трупы: сухие, не разложившиеся. Когда умерли эти люди?

В очередях люди все надеялись: после Кулика ждали и еще кого-то, кто уже идет к Ленинграду. Что делалось вне Ленинграда, мы не знали. Знали только, что немцы не всюду. Есть Россия. Туда, в Россию, уходила дорога смерти, туда летели самолеты, но оттуда почти не поступало еды, во всяком случае для нас.

Расскажу теперь о том, как мы жили в своей квартире на Лахтинской. Мы старались как можно больше лежать в постелях. Накидывали на себя побольше всего теплого. К счастью, у нас были целы стекла. Стекла были прикрыты фанерами (некоторые), заклеены крест-накрест бинтами. Но днем все же было светло. Ложились в постель часов в шесть вечера. Немного читали при свете электрических батареек и коптилок (я вспомнил, как делал коптилки в 1919-м и 1920 г. — тот опыт пригодился). Но спать было очень трудно. Холод был какой-то внутренний. Он пронизывал всего насквозь. Тело вырабатывало слишком мало тепла. Холод был ужаснее голода. Он вызывал внутреннее раздражение. Как будто бы тебя щекотали изнутри. Щекотка охватывала все тело, заставляла ворочаться с боку на бок. Думалось только о еде. Мысли были при этом самые глупые: вот если бы раньше я мог знать, что наступит голод! Вот если бы я запасся консервами, мукой, сахаром, копченой колбасой!

Утром растапливали буржуйку. Топили книгами. В ход шли объемистые тома протоколов заседаний Государственной Думы. Я сжег их все, кроме корректур последних заседаний: это было чрезвычайной редкостью. Книгу нельзя было запихнуть в печку: она бы не горела. Приходилось вырывать по листику и по листику подбрасывать в печурку. При этом надо было листок смять и время от времени выгребать золу: в бумаге было слишком много мела. Утром мы молились, дети тоже.. Детям было четыре года, они уже много знали. Еды они не просили. Только когда садились за стол, ревниво следили, чтобы всем всего было поровну. Садились дети за стол за час, за полтора — как только мама начинала готовить. Я толок в ступке кости. Кости мы варили по многу раз. Кашу делали совсем жидкой, жиже нормального супа, и в нее для густоты подбалтывали картофельную муку, крахмал, найденный нами вместе с «отработанной» манной крупой, которой чистили беленькие кроличьи шубки детей. Дети сами накрывали на стол и молча усаживались. Сидели смирно и следили за тем, как готовилась «еда». Ни разу они не заплакали, ни разу не попросили еще: ведь все делилось поровну.

Все люди ходили грязные, но мы умывались, тратили на это стакана два воды и воду не выливали — мыли в ней руки до тех пор, пока вода не становилась черной. Уборная не действовала. Первое время можно было сливать, но потом где-то внизу замерзло. Мы ходили через кухню на чердак. Другие заворачивали сделанное в бумагу и выбрасывали на улицу. Поэтому около домов было опасно ходить. Но тропки все равно были протоптаны по середине мостовой. К счастью, по серьезным делам мы ходили раз в неделю, даже раз в десять дней. И это было понятно: тело переваривало все, да и перевариваемого было слишком мало. Хорошо все-таки, что у нас был пятый этаж и ход на чердак такой удобный... Весной, когда потеплело, на потолке в коридоре (мы ходили в определенные места) появились коричневые пятна...

Модзалевские уехали из Ленинграда, бросив умиравшую дочурку в больнице. Этим они спасли жизнь других своих детей. Эйхенбаумы кормили одну из дочек, так как иначе умерли бы обе. Салтыковы весной, уезжая из Ленинграда, оставили на перроне Финляндского вокзала свою мать привязанной к саночкам, так как ее не пропустил саннадзор. Оставляли умирающих: матерей, отцов, жен, детей; переставали кормить тех, кого «бесполезно» было кормить; выбирали, кого из детей спасти; покидали в стационарах, в больницах, на перроне, в промерзших квартирах, чтобы спастись самим; обирали умерших — искали у них золотые вещи; выдирали золотые зубы; отрезали пальцы, чтобы снять обручальные кольца у умерших — мужа или жены; раздевали трупы на улице, чтобы забрать у них теплые вещи для живых; отрезали остатки иссохшей кожи на трупах, чтобы сварить из нее суп для детей; готовы были отрезать мясо у себя для детей; покидаемые — оставались безмолвно, писали дневники и записки, чтобы после хоть кто-нибудь узнал о том, как умирали миллионы. Разве страшны были вновь начинавшиеся обстрелы и налеты немецкой авиации? Кого они могли напугать? Сытых ведь не было. Только умирающий от голода живет настоящей жизнью, может совершить величайшую подлость и величайшее самопожертвование, не боясь смерти. И мозг умирает последним: тогда, когда умерла совесть, страх, способность двигаться, чувствовать у одних и когда умер эгоизм, чувство самосохранения, трусость, боль — у других.

Нет! голод несовместим ни с какой действительностью, ни с какой сытой жизнью. Они не могут существовать рядом. Одно из двух должно быть миражом: либо голод, либо сытая жизнь. Я думаю, что подлинная жизнь — это голод, все остальное мираж. В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса.
Бог произнес: «Поелику ты не холоден и не горяч, изблюю тебя из уст моих» (кажется, так в Апокалипсисе).
Человеческий мозг умирал последним. Когда переставали действовать руки и ноги, пальцы не застегивали пуговицы, не было сил закрыть рот, кожа темнела и обтягивала зубы и на лице ясно проступал череп с обнажающимися, смеющимися зубами, мозг продолжал работать. Люди писали дневники, философские сочинения, научные работы, искренне, «от души» мыслили, проявляли необыкновенную твердость, не уступая давлению, не поддаваясь суете и тщеславию.

Художник Чупятов и его жена умерли от голода. Умирая, он рисовал, писал картины. Когда не хватило холста, он писал на фанере и на картоне. Он был «левый» художник, из старинной аристократической семьи, его знали Аничковы. Аничковы передали нам два его наброска, написанные перед смертью: красноликий апокалипсический ангел, полный спокойного гнева на мерзость злых, и Спаситель — в его облике что-то от ленинградских большелобых дистрофиков.

Лучшая его картина осталась у Аничковых: темный ленинградский двор колодцем, вниз уходят темные окна, ни единого огня в них нет; смерть там победила жизнь; хотя жизнь, возможно, и жива еще, но у нее нет силы зажечь коптилку. Над двором на фоне темного ночного неба — покров Богоматери. Богоматерь наклонила голову, с ужасом смотрит вниз, как бы видя все, что происходит в темных ленинградских квартирах, и распростерла ризы; на ризах — изображение древнерусского храма (может быть, это храм Покрова-на-Нерли — первого Покровского храма).

В феврале и в марте смертность достигла апогея, хотя выдачи хлеба чуть-чуть увеличились. Я на работу не ходил, изредка выходил за хлебом. Продукты и хлеб приносила Зина, выстаивая страшные очереди. Хлеб был двух сортов: более черный и более белый. Я считал, что надо брать более белый. Мы так и делали. А он был с бумажной массой! Очень хотелось горбушек. Жадно смотрели на довесочки. Многие просили продавцов сделать довески: их съедали по дороге. Отец, когда Зина приносила ему порцию хлеба, ревниво следил, есть ли довески. Он боялся, не съела ли их Зина по дороге. Но, как всегда, Зина стремилась взять себе меньше всех. Стеблины-Каменские по дороге до дому съедали половину того, что получали. Люди сжевывали крупу, ели сырое мясо, так как не могли дотерпеть до дому. Каждую крошку ловили на столе пальцами. Появилось специфическое движение пальцев, по которому ленинградцы узнавали друг друга в эвакуации: хлебные крошки на столе придавливали пальцами, чтобы они прилипли к ним, и отправляли эти частицы пищи в рот. Просто немыслимо было оставлять хлебные крошки. Тарелки вылизывались, хотя «суп», который из них ели, был совершенно жидкий и без жира: боялись, что останется жиринка («жиринка» — это ленинградское слово тех лет, как и «довесочек»). Тогда-то у нас на подоконнике и умерла от истощения мышь...

Умер отец. Как хоронить? Надо было отдать несколько буханок хлеба за могилу. Гробы не делали вообще, а могилами торговали. В промерзшей земле трудно было копать могилы для новых и новых трупов тысяч умиравших. И могильщики торговали могилами уже «использованными», хоронили в могиле, потом вырывали из нее покойника и хоронили второго, потом третьего, четвертого и т. д., а первых выбрасывали в общую могилу. Так похоронили дядю Васю (брата моего отца), а весною не нашли и той ямы, в которой он на день или на два нашел себе «вечное успокоение». Отдать хлеб казалось нам страшным. Мы сделали так же, как и все. Омыли отца туалетной водой, зашили в простыни, обвязали белыми веревками (не пеньковые, а какие-то другие) и стали хлопотать о свидетельстве о смерти. В нашей поликлинике на углу Каменноостровского и реки Карповки внизу стояли столики, за ними сидели женщины, отбирали паспорта умерших и выдавали свидетельства о смерти. К столикам были длинные очереди. Диагноз «от голода» они не записывали, а придумывали что-нибудь другое. Таков был им приказ! Отцу тоже записали какую-то болезнь и, не видев его, выдали свидетельство. Очередь подвигалась быстро, тем не менее она не уменьшалась. ..

Я, Зина, Тамара вынесли труп отца с пятого этажа, положили на двое детских саночек, соединенных куском фанеры, привязали отца к санкам белыми веревками и повезли к Народному дому. Здесь в саду Народного дома на месте летней эстрады, где любил бывать летом отец, его положили среди тысяч других трупов, тоже зашитых в простыни или вовсе не зашитых, одетых и голых. Это был морг. Отпевали мы отца перед тем во Владимирском соборе. Горсть земли всыпали в простыню — одну за него, другую по просьбе какой-то женщины, отпевавшей своего умершего неизвестно где сына. Так мы его предали земле. В морг время от времени приезжали машины, грузили трупы штабелями и везли на Новодеревенское кладбище. Так в общей могиле он лежит, в какой — не знаем.
Помню, как подъехала к моргу машина в то время, когда мы привезли отца. Мы просили, чтобы отца погрузили на машину сразу же, но рабочие просили денег, которых у нас в этот момент не было. Мы боялись, что, пока отец лежит, его разденут, простыни срежут, золотые зубы выломают. Машина не взяла отца...

Впоследствии я несколько раз видел, как проезжали по улицам машины с умершими. Эти машины, но уже с хлебом и пайковыми продуктами, были единственными машинами, которые ходили по нашему притихшему городу. Трупы грузили на машины «с верхом». Чтобы больше могло уместиться трупов, часть из них у бортов ставили стоймя: так грузили когда-то непиленные дрова. Машина, которую я запомнил, была нагружена трупами, оледеневшими в самых фантастических положениях. Они, казалось, застыли, когда ораторствовали, кричали, гримасничали, скакали. Поднятые руки, открытые стеклянные глаза. Некоторые из трупов голые. Мне запомнился труп женщины, она была голая, коричневая, худая, стояла стояком в машине, поддерживая другие трупы, не давая им скатиться с машины. Машина неслась полным ходом, и волосы женщины развевались на ветру, а трупы за ее спиной скакали, подпрыгивали на ухабах. Женщина ораторствовала, призывала, размахивала руками: ужасный, оскверненный труп с остекленевшими открытыми глазами!

Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана. Из ленинградской блокады делают «сюсюк». «Пулковский меридиан» Веры Инбер — одесский сюсюк. Что-то похожее на правду есть в записках заведующего прозекторской больницы Эрисмана, напечатанных в «Звезде» (в 1944 или 1945 г.). Что-то похожее на правду есть и в немногих «закрытых» медицинских статьях о дистрофии. Совсем немного и совсем все «прилично»..."

Кольцо блокады Ленинграда, погубившей сотни тысяч людей, замкнулось 8 сентября 1941 года. С каждым днем жизнь в осажденном городе становилась все сложнее. Нормы выдачи продуктов по карточкам снижались, люди слабели, предприятия Ленинграда останавливались.

Научно-исследовательский институт гидротехники продолжал работать. Тематический план ВНИИГ включал работы прямого оборонного значения. 50 сотрудников института были зачислены в ряды Красной армии, 15 из них погибли в боях. Не успевшие эвакуироваться из осажденного Ленинграда работники ВНИИГ занимались охраной и консервацией института.

Сегодня во ВНИИГ, которому после войны было присвоено имя Б.Е.Веденеева, работает 25 сотрудников - участников ВОВ и имеющих знак «Житель Блокадного Ленинграда». Некоторые из них трудятся в институте уже более 50 лет. В годы блокады многие из них были еще детьми.

Сотрудники Научно-исследовательского института гидротехники вспоминают о жизни в осажденном немцами городе.

Вера Николаевна Дурчева, ведущий научный сотрудник, кандидат технических наук

Мне было четыре с половиной года, когда началась война. Понятия «блокада, война, фашисты, наши» постепенно входили в сознание ребенка, как отражение блокадной жизни. Но я помню немного.

В августе 1941 года, когда мама рыла окопы, я находилась с детским садиком в районе Гатчины. Немцы приближались с каждым днем, многие родители разобрали своих детей, но несколько женщин смогли приехать в последний день, когда вокруг уже полыхали пожары. Матери, схватив детишек, брошенных, плачущих, ничего не понимающих, побежали на вокзал, успели взобраться на открытую платформу товарного поезда. Одни прижимали к себе детей, другие поднимали их вверх, к небу, чтобы показать немецким летчикам, какой груз находится на платформе. Самолеты на бреющем полете пролетали над поездом. Крики, плач, грохот поезда прерывались стрельбой по живым мишеням. Потом наступила темнота и тишина. Мама изо всех сил прижала меня к себе, закрыла голову, уши с одной мыслью: если убьют, то сразу двоих. Когда мы попадали под бомбежку и обстрелы, она всегда крепко прижимала меня к своему сердцу с этой мыслью.

Тела погибших ленинградцев на улица осажденного города. Фото: Commons.wikimedia.org

На следующее утро немцы заняли Гатчину.

Бомбежка зимой 1942 года мне представлялась совсем не страшной, потому что мама шептала: «Не бойся, детка, это наши русские самолеты». Я радовалась и не понимала, почему мама быстро бежит зигзагами и не смотрит в праздничное небо, которое было переполосовано прожекторами, пытавшимися поймать немецкие самолеты. Стреляли зенитки, слышались разрывы бомб, но я не боялась, даже хотела помахать рукой «нашим». Вдруг, мы упали: грохнуло совсем рядом. Мне было холодно лежать в снегу, пока мама не поднялась. Она ощупала меня, еще крепче прижала и, хромая, рывками понесла меня домой. Немцы часто бомбили наш район, где были военные аэродромы и находился завод «Красный Октябрь», выпускавший моторы для самолетов. С крыши одного из трех корпусов, в одном из которых мы жили, какой-то мерзавец пускал зеленые ракеты и светил фонариком, указывая цель для бомб.

Еще одну бомбежку пережила на 9-й Советской вместе со своей бабушкой. Некоторое время я жила с ней. Бомбоубежище мне нравились - там было тихо. Я уже привыкла слышать из черной тарелки воющий сигнал и слова о воздушной тревоге. Я даже иногда просила бабушку идти в подвал без приглашения. Но однажды бомбоубежище оказалось закрытым. Жильцы стояли в подъезде, ругали исчезнувшего дворника с ключами. Во дворе разорвалась бомба, красное пламя освещало нас, сбившихся в плотную кучу. Вскоре мама увезла меня домой. Взрывы бомб выработали условный рефлекс, заставлявший несколько послевоенных лет при звуке грома вздрагивать как при внезапной бомбежке.

Зимний Невский проспект во времена ВОВ. Фото: Commons.wikimedia.org

Смысл слова смерть я не понимала. Знала, что если человек лежит на полу или залез под кровать или кресло, он умер. Квартиры в аспирантском корпусе, где мы жили, не закрывались, утром я и соседский мальчик обходили открытые комнаты и бежали к взрослым сообщить, что дядя Петя или тетя Маша умерли. Почему-то перед смертью люди опускались на пол. Именно по этому признаку находила мертвых. От смерти, уже коснувшейся нас, мы были спасены солдатом. Зимой 1942 года, когда не было электричества, выживание было связано с «буржуйками» - металлическими печками, которые служили для обогрева и приготовления пищи. Их делали мужчины, в основном солдаты в свободные дни. Мама и соседка Берта Михайловна договорились с одним солдатом. Этому солдату мы обязаны своей жизнью. К сожалению, я забыла его имя. Он не только соорудил «буржуйку», но стал нас навещать и делиться своим солдатским пайком. Потом он попал в госпиталь. Два раза мама пешком пересекала город, чтобы его навестить и написать письмо его родителям. Третье свидание не состоялось - он умер.

Ольга Гедальевна Марголина, старший научный сотрудник

- Перед войной мне было 5 лет. 10 июня 1941 года меня с няней перевезли на нашу новую дачу в Сестрорецк. Дача была чудная, пахла свежим деревом, вокруг росли деревья. В субботу 21 июня приехали родители, а в воскресенье утром мы с папой отправились на станцию за свежими газетами. На станции громко говорило радио, дачники внимательно слушали и мрачнели. Мы вернулись сразу же, не купив газеты, а на следующий день уехали, кажется, без вещей. С этого дня началась совершенно другая жизнь.

В августе мама договорилась с друзьями из «Ленфильма» об эвакуации семьи из Ленинграда. Мы поселились в большом сером доме на Кировском проспекте и жили там некоторое время, но отъезд отменили, жизнь продолжилась в старой квартире на улице Рубинштейна. В сентябре в городе начались воздушные тревоги. Мама работала в штабе местной противовоздушной обороны (МПВО), отец надел военную форму с погонами и жил на казарменном положении в госпитале. Мне дали маленькую корзиночку с водой, едой и куклой. При звуке сирены «Воздушная тревога» мы с няней спускались в бомбоубежище, оно располагалось в подвале нашего большого дома, и ждали вместе с другими жильцами сигнала «Отбой».

В начале января отцу велели собрать три чемодана вещей и с женой и дочерью явиться на сборный пункт. Я помню белое поле аэродрома, меня какой-то летчик за помпон капора поднимает вверх, думая, что это тюк с бельем, я падаю в снег, с ревом встаю, после чего мы садимся в самолет. Два самолета с научными работниками вылетели по трассе «Дороги Жизни» над Ладогой, но один самолет был подстрелен и разбился, а наш приземлился в поле недалеко от железной дороги. Больше месяца тащилась теплушка, так называли составы с товарными вагонами, по зимней России, в вагоне было холодно, голодно и страшно, особенно когда мама выходила за водой или снегом, и поезд мог уйти без нее. На «буржуйке» растапливали снег, а потом пили чай. Мы не знали, куда едем, по дороге от холода и неустроенности многие выходили, вагон пустел, но мама не выходила. Я чувствовала себя все хуже, поднялась температура, бил озноб, и, наконец, в городе Омске мы вылезли. Первые дни мы жили в коридоре горсовета, там я с высокой температурой лежала на диване, а мама бегала устраиваться. Нас поселили в маленьком домике под большой горой (улица Подгорная), с которой прямо к нам во двор лились нечистоты. В нем мы прожили около года. Я ходила в музыкальную школу, мама - на обувную фабрику, где работала начальником штаба МПВО. Через несколько месяцев к нам приехали две мои тети с бабушкой, сестрой и братом. Все мы, как в сказке «Теремок», разместились в двух маленьких комнатах. В двух других жила хозяйка домика с дочкой и еще одна тетенька с сыном.

Объявление о продаже ленинградцам пищи. Фото:

Сергей Константинович Успенский, инженер I категории

Воспоминания о блокаде Ленинграда у меня достаточно смутные, т.к. к началу войны мне было 4,5 года. Запомнились эпизоды. Начало бомбежек и сбитые самолеты на площади. Затем возвращение из детского сада на проспекте Огородникова домой на проспект Газа под заревом. Детские сады, видимо, работали круглосуточно.

Мой отец умер дома, а мать попала в «стационар», и ее выхаживали около двух месяцев. В марте она меня забрала, и 6 марта 1942 года мы эвакуировались через Ладожское озеро на Кабону. Помню, тогда мы чуть не замерзли в машине. Эвакуировались в Ярославскую область, пос. Юдово, на военный завод. Там в 1944 году я пошел в школу.

Ленинградцы убирают снег на Дворцовой площади в лютый мороз. Фото: Commons.wikimedia.org

После войны мы с матерью вернулись в Ленинград. Но первое время жили в общежитии на Обводном канале - в нашу комнату попал фашистский снаряд.

Вальтер Александрович Кякк, ведущий научный сотрудник

Наша семья: отец, мама, бабушка, я и собака-овчарка жили на Васильевском острове, в Гавани. Отец работал на, как тогда называли, «военном» заводе, мама - в жилищной конторе на набережной Рошаля (теперь Адмиралтейская). Бабушка правила домом, я, как все ребята, ходил в школу, а после гулял «во дворе».

Весной 1940 года закончилась война с Финляндией, поэтому ленинградские жители знали, что такое война. В городе затемнение, госпитали, очереди в магазинах, продукты по нормам. Однако после побед в Монголии и на Карельском перешейке, присоединения Прибалтики и западных славян, в народе была уверенность, что Гитлер воюет с Англией и на нас не нападет.

Объявление войны нас застало на даче в Сестрорецке, в Разливе. Собирались ехать смотреть Терриоки, городок, отошедший к СССР по договору с финнами. На станции толчея. Все едут в Ленинград. Вернулись на дачу, решили, что подождем. Ночью немецкие самолеты бомбили Кронштадт и форты в заливе. Зенитки стреляли, бомбы рвались, дача тряслась. Наутро отправились в Ленинград.

В первые недели город становился военным. Появились крестики на окнах, в сквере поблизости установили зенитки, по улицам девушки из противовоздушной обороны проносили баллоны с газом для привязных аэростатов. На газетных щитах и в витринах появились карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса. На одном плакате Гитлер-обезъяна затоптал Европу и опасливо смотрел на ощетинившийся штыками СССР. Был и плакат с хвостом самолета, уткнувшегося в землю с подписью «Зачем фашисты на хвосты машинам ставили кресты? Чтоб каждый крест стоял потом могильным памятным крестом». Дальше пошла совсем военная жизнь: в домах устраивали затемнение, раздали противогазы, рыли щели-траншеи во дворах и скверах. Наша дворовая команда помогала взрослым. На чердаке белили известью стропила, таскали ведра с песком, наполняли водой емкости для защиты от пожара и тушения «зажигалок».

Архивный документ, подписанный в годы блокады. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

Родителей дома я почти не видел. Отец на заводе, у него «броня», мама в конторе. Бабушка водит собаку на учебу - бросаться под танки. Собака до войны прошла служебно-розыскную дрессировку, состояла на учете в военкомате. Ее даже поставили на довольствие. Привезли 3 мешка овсяных отсевов и жмыхи плитками.

В начале июля началась эвакуация детей из Ленинграда. Нас собрали в школе с именными мешками с одеждой и постельными принадлежностями. Деньги «на всякий случай» бабушка зашила в курточку. Мама провожала до вагона-теплушки, с нарами в два яруса. Дети были оживлены, еще бы, такое приключение. Печальные родители, кто мог, провожали нас. Самые шустрые забрались на верхние нары. Кто посмирнее - на нижние. И поехали мы в Любытино, что на северо-востоке Новгородской области, всего в двухстах километрах от Ленинграда. В те дни никто и предположить не мог, что в сентябре там будут немцы. Но мы не унывали, пели «три танкиста» и «если завтра война». Поели то, что дали с собой в дорогу и угомонились.

Благодарность блокаднице Дмитриевой. Фото: из архива ОАО ОАО ВНИИГ им Веденеева

Утром нас выгрузили, и в нарушение чьей-то установки распределили по группам не по классному, а по дворовому признаку, рассадили по телегам и повезли по деревням. Как это было мудро собрать своих. В такой дворовой группе мы все давно знали друг друга, родителей ребят, семьи. Поэтому у нас установились такие отношения; старшие опекали младших как родных, и все помогали друг другу. Поселили нас в избе, где раньше была школа. Кормила нас колхозная повариха. До сих пор помню ватрушки из ржаной муки с картошкой, и желтое молоко на полдник. Лето было жаркое. Купались в озере целый день. Было хорошо. Но однажды, когда мы были на озере, над нами пролетели два самолета. Мы уже умели отличать наши самолеты от немецких. Это были «мессершмиты». Тут мы поняли, насколько близко от нас война. Теперь я знаю, что это была разведка для немецкого наступления в охват Ленинграда. Наше приключение закончилось через 2 недели, когда приехала мама и забрала в Ленинград меня и всех ребят из нашего дома. Когда ехали обратно, видели разбитые вагоны, воронки от бомб, разрушенные дома.

В сентябре начались бомбежки и обстрелы. В одну из тревог мы с приятелем сидели на крыше дома и видели, как в лучах заходящего солнца летят немецкие самолеты. Много. Бомбардировщики строем, а истребители южнее и выше - свободно. Сигнал тревоги запоздал. Зенитки забухали, когда самолеты были уже над городом. Видно было, как летят серебристые снаряды и разрываются в небе. С замиранием сердца ждали, когда белое облачко накроет самолет, но увы. Они летели очень высоко. Спустя некоторое время где-то южнее стал подниматься черный дым. Это горели Бадаевские склады. После этого началось снижение норм на продукты.

Поврежденный во время бомбежки дом на Невском проспекте. Фото: Commons.wikimedia.org

При первом обстреле трудно было понять, что это. Взрывы, но самолетов не видно. Немцы обстреливали центр города тяжелыми снарядами из дальнобойной пушки. Были убитые и раненые. Следы от осколков снаряда при этом первом обстреле видны и сейчас на пьедестале льва у Адмиралтейства. Была еще дырка на Дворцовом мосту. Тревогу объявляли по пять, шесть раз в день. По ночам немцы бросали зажигательные бомбы. Они небольшие с литровую бутылку от пепси. Одна бомба пробила крышу и разгорелась на чердаке. Отец, он там дежурил, схватил эту бомбу и выбросил в чердачное окно. Одежду пришлось выбросить, но пожарные рукавицы остались целыми.

В конце октября наступили холода. Дров не заготовили. Горожане стали обзаводиться «буржуйками». Умельцы продавали их за хлеб и за большие деньги. Нам сделали на заводе. Трубы нашли в сарае. Еще со времен революции остались. На топливо пошли заборы, ящики, старые сараи. Позже деревянные кресты со Смоленского кладбища. В центре жгли мебель, книги. Норму хлеба снизили. В ноябре погас свет, чуть позже не стало воды в кране. Трамваи встали. Сначала освещались самодельными свечками из воска, найденного на разбитой фабричке, потом коптилками. За водой ходили на Гаванский ковш. Жмыхи остались только для собаки. В городе собаки, кошки и голуби исчезли. Поели. В ноябре мы все еще были на ногах. Продукты на дорогу и собачье довольствие нашу семью хорошо поддержали. Отец еще ходил на работу. Постепенно стали слабеть. В соседний дом попал снаряд. Погибли двое. Девочка и ее мать. К кладбищу на детских саночках везли покойников. Там и оставляли для захоронения в общей могиле. К декабрю отец опух и слег. Норму хлеба сократили до минимума. На семью приходилось семьсот грамм. К отцу пришел его начальник. Удивился, увидев собаку, сказал: «Странные вы люди, у вас человек умирает, а в доме шестьдесят килограмм отличного мяса. Пришлю человека, он все сделает за собачью голову и внутренности». Бабушка стала говорить, что собака на учете, за ней вот-вот должны придти. Но тот был строг, и она согласилась, но потребовала, чтобы собрали и принесли кровь. Отец поел запеканку из крови со жмыхами и через день пошел на работу. Поели котлет и мы. Ожили. Потом была радость. Под Москвой разбили немцев. Потом еще - увеличили норму хлеба. Детям выдали по сто грамм яичного порошка.

Записки о блокаде. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

В январе стало светлеть и во дворе стали появляться ребята, кто выжил. Некоторые опухшие. Глаза одни щелки. Узнал, кто уехал, кто умер. Многие умерли. У дома напротив разбирали сарай на дрова. Когда от стенок отодрали доски, то увидели, что сарай полон замороженных трупов. На ярком солнце -штабель спрессованных тел. Среди них я узнал уличного сапожника дядю Ваню. Он был в одной рубашке, черная борода шевелилась на ветру. В Гавани трупы на улицах не валялись, как в центре. Здесь у многих был какой-то прикорм. Я знал, что многие умирали, но этот труп меня поразил. В марте умерла бабушка.

Комичные случаи тоже были. Бомба попала в керосиновую лавку на углу Гаванской и Шкиперки. Конечно, нужно было узнать, что там есть. С ребятами забрались внутрь. Ничего хорошего не нашли, только из ящика с синькой взяли несколько пакетов. От нечего делать стали рассыпать синьку по белому снегу. Появился милиционер. Что делаете? Сигнализацию для самолетов? Кто научил? За это вас могут расстрелять. Спасла дворничиха.

Четвертого апреля был обстрел и налет. Гавань бомбили и обстреливали реже, чем центр и заводы, но на этот раз немцы проводили «айсштосс» - налет на корабли. Они хотели подавить противовоздушную оборону в местах скопления вмерзших в лед кораблей на Неве и в порту. Гавани в этот день досталось. Сигнал тревоги запоздал. Наша ребячья компания играла в домино у окна на лестничной площадке. Бомбы посыпались градом. Одна разорвалась во дворе у деревянного дома. Дом приподняло так, что я успел разглядеть рухлядь в подвале. Еще одна - прямо у нашей парадной двери. Тут взрывной волной нас пронесло вниз три лестничных марша. Свалились в кучу один на другого. Побились, пока считали ступеньки. Но уцелели. Вечером несколько домов гсорели. Пятого немцы бомбили корабли. Я опять попал в пекло. На набережной Лейтенанта Шмидта, недалеко от крейсера «Киров». Когда завыли пикировщики, застучали автоматы с крейсера и пушки с набережной у Румянцевского сада, я забежал в парадную какого-то дома. Когда кончилось, на набережной стояли санитарные машины, пожарные тушили пожар на крейсере, а сам крейсер осел на корму. Бомба в него попала. Больше я под такие бомбежки не попадал. Артиллерийские обстрелы продолжались.

Весной стало легче. Снова увеличили нормы на продукты, собирали крапиву, пили настой из сосновой хвои. Многие, и я в том числе, заболели цингой. Разбухли и кровоточили десны, шатались зубы. Во дворе, как и всюду по городу, копали грядки. Появилась зелень, салат, редиска. Открылась школа. В школе кормили обедом и учили по возможности. В классе появились новенькие - дети защитников полуострова Ханко. Они были в перешитой морской форме, крепкие и веселые. Они не голодали. Часть продовольствия, которое привезли с Ханко, защитники полуострова оставили себе и не бедствовали.

В июне я совсем разболелся. Объявили эвакуацию через Ладогу. Мама решила ехать, чтобы спасти меня. В конце июля мы переправились через Ладогу.

Татьяна Сергеевна Артюхина, канд.техн.наук, начальник отдела «Информации и рекламы»

Судьба моей семьи на многие годы связана с ВНИИГ. Мои будущие родители в середине 30-х годов работали в НИИГ (теперь - ВНИИГ), отец заместителем начальника гидротехнической лаборатории, мать - лаборанткой. Поженились. В 1938 году родилась я. В 1937 году отец был мобилизован в Красную Армию и в конце 1939 года направлен служить в Западную Украину. Наша семья встретила войну под Львовом, отцу чудом удалось посадить мою беременную мать и меня в эшелон, направлявшийся на восток. До конца войны мы его больше не видели. По словам матери, мы практически без вещей и продуктов ехали почти три недели до Ленинграда. 26 августа 1941 года родилась моя родная сестренка - Надюшка, а 8 сентября сомкнулось кольцо вокруг Ленинграда.

Одна из надписей-предупреждений осталась на Невском проспекте по сей день. Фото: Commons.wikimedia.org Мы стали жить вместе с маминой родной сестрой и ее дочкой. Так было легче, когда кто-то был рядом, кому можно было доверить детей. О 125 блокадных граммах суррогатного блокадного хлеба в сутки теперь написано много, как при этом можно выжить - представить невозможно. Мою сестренку не смогли сохранить, она умерла в январе 1942 года - у матери от голода не было молока, а то, что давали «грудничкам» по карточкам, не многим детям позволило выжить.

Правительством страны, руководством города предпринимались отчаянные меры по вывозу детей, стариков, раненных из города. Мы попали в эвакуационные списки в марте 1942 года и в середине месяца были вывезены по Ладожскому озеру через Кобону, затем через Сталинград на Северный Кавказ. Немцы наступали. Нас переправили через Каспийское море в Среднюю Азию, в Ташкент, потом во Фрунзе, где мы и жили до снятия блокады. В памяти почти ничего не осталось от этого периода времени. Наверное, для детской памяти, то, что мы пережили - слишком много.

Сразу же после снятия блокады 27 января 1944 года наши мамы стали усиленно хлопотать о нашем возвращении в Ленинград. И в октябре 1944 года - мы уже дома. К счастью, наша комната была цела, и даже что-то осталось из того, что нельзя было использовать в качестве дров. Наши мамы устроились на работу, меня стали водить в детский сад, а моя двоюродная сестра, пропустив три года, опять пошла в школу. Жизнь стала налаживаться.


  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • ©

Воспоминания о блокаде Ленинграда

Трудно себе представить что-то более ужасное, чем блокада города в течение девятисот дней. Бомбежки, голод, холод и безумие. Мы публикуем отрывки из воспоминаний людей, которые пережили блокаду, не сошли с ума и дожили до наших дней. Это нельзя забыть и простить это тоже нельзя.

Татьяна Борисовна Фабрициева

«Мы были в гостях у папиных друзей, когда объявили воздушную тревогу. До этого их объявляли часто, но ничего страшного не происходило, трещали зенитки и объявляли отбой. А тут мы услышали не только зенитки, но и глухие удары взрывов. Когда, после отбоя, мы вышли на улицу, то увидели страшное багровое небо и расползающиеся по нему клубы дыма. Позднее мы узнали, что это горели Бадаевские склады, те самые, где хранился основной запас продовольствия для города. Война для нас вступила в другой этап. Вечером снова была тревога, раздавался ужасный свист и после него глухой удар. Пол ходил ходуном, и казалось, что мы не дома, а на борту океанского корабля. Вскоре нам пришлось спуститься в убежище. То, что мы увидели утром, потрясло меня на всю жизнь: на соседней улице все дома через один были словно разрезаны ножом, в остатках квартир были видны печи, остатки картин на стенах, в одной из комнат над бездной повисла детская кроватка. Людей не было нигде».

Лиля Ивановна Вершинина

Я помню: в комнате было очень холодно, стояла буржуйка, спали мы в одежде. У мамы пропало молоко, и Верочку нечем было кормить. Она умерла от голода в августе 1942 года (ей был всего 1 год и 3 месяца). Для нас это было первое тяжелое испытание. Я помню: мама лежала на кровати, у неё распухли ноги, а тельце Верочки лежало на табуретке, на глазки мама положила ей пятаки. Я держала ее ножки, а сестра стояла у изголовья и говорила: «Вера, Вера – открой глаза и снимала пятаки, и так все повторяла «Вера, Вера открой глаза». Наконец, пришел отец и принес гробик, куда мы ее положили, а нам объяснил, что он разговаривал со священником на Волковом кладбище, спрашивал, где можно похоронить такого маленького ребенка. На что священник ему ответил: «такие дети – это ангелы», их надо хоронить около церкви, выбирайте любое свободное место. Отец на руках, через весь Лиговский проспект (транспорта не было) отнес гробик с Верочкой и похоронил ее около церкви на Волковом кладбище.

Валентина Степановна Власюга

«Зимой к голоду прибавился холод. Поселились в кухне, где была печка, топили всем, что горело. Воду добывали из снега. Но одной водой сыт не будешь, а голод безжалостно косил людей. Помню, как принес дядя Илья, папин брат, немного конины. Он работал начальником пожарного подразделения. Видно, околела лошадь, служившая у пожарников. А вот от кусочка собачатины мама отказалась. Соседи пустили под нож свою овчарку, предлагали маме, но та сказала, что не может есть того, кого хорошо знала при жизни. Соседи знали свою собаку еще лучше мамы, но съели все до последней косточки, еще и нахваливали, баранину, мол, напоминает».

Игорь Владимирович Александров

«Самой трудной и опасной работой была заготовка дров. Топливо в Ленинград возили по Ладожскому озеру только на заводы. Сначала жгли книги, мебель и что найдётся. Но при бомбёжках рушились и горели дома, где можно было добыть с трудом недогоревшую древесину. Против нашего дома был огромный дом занимающий квартал, от ул. Разъезжей до след.улицы. В этот дом попали бомбы, он горел, как факел целую неделю. Пожарные машины его тушили, но безуспешно, он сгорел, но там много осталось несгоревшей древесины. Взять её было трудно, т.к. люди были истощены и опасно из-за того, что в любой момент могли обрушиться перекрытия и лестницы. Мы с мамой каждый день ходили туда за дровами. Она отбивала топором недогоревшие: перила, рамы, подоконники, сбрасывала их вниз, а я, что мог, таскал через улицу домой. В сгоревшем доме на лестницах, лестничных площадках сидели, лежали, чёрные сгоревшие, обледенелые от воды из пожарных шлангов трупы. Я с начало боялся мимо них ходить, но потом привык, они ведь не шевелились. Так мы заготовили дрова на зиму.»

Олег Петрович Смирнов

Как-то хозяин-финн сварил своего кота. Мы, дети, конечно, не знали, что варится кот. Помню, какой ароматный запах распространялся по комнате, когда его варили. Мне дали кусочек мяса, вкус его я запомнил на всю жизнь. Мама и тетя не ели мяса, и я тогда понимал их поведение по-своему. Они сберегли этот ценный продукт для нас, для детей.

Георгий Петрович Пинаев

Когда в пионерский лагерь, где я оказался, приходила почта, это было великое событие. Получившие письма ликовали, а остальные понуро расходились по углам. И вот однажды, я уже не помню кто, подбегает ко мне и кричит: «Пляши». Это значит, что мне пришло долгожданное письмо. Я открываю его и замираю. Пишет не мама, а моя тетя: «…Ты уже большой мальчик, и ты должен знать. Мамы и бабушки больше нет. Они умерли от голода в Ленинграде…». Внутри все похолодело. Я никого не вижу и ничего не слышу, только слезы льются рекой из широко раскрытых глаз. В голове повторяются страшные слова: «больше нет, больше нет, больше нет…». Мне кажется, что меня сейчас тоже не будет. Воспитательница ленинградского детского сада №58 И.К. Лирц с детьми в бомбоубежище во время авианалета. Фото – Сергей Струнников. Центральный архив общественно-политической истории Москвы.

Евгений Яковлевич Головчинер

Собрались мы в воскресенье семьей за столом. Пока мама первое наливает, я беру хлебные корочки, шарики катаю и кидаю в рот – на полном «автомате». И вдруг я смотрю – отец позеленел. Вскочил, заорал: «Я всю войну крошки хлеба… Как ты смеешь?»… Я ничего не понимал. Потом мама объяснила, что ей отец рассказал обо мне: «Ты стоишь на кроватке нагишом в рубашонке. И первое, что говоришь: „Папа, дай кусочек хлеба“. Он после этого не курил и не пил. Все, что мог, менял на хлеб и сухарики, приносил домой тебе». Этой сцены мне хватило на всю жизнь. Я ничего до сих пор совершенно не умею есть без хлеба – даже макароны и пельмени.

Лев Аркадьевич Стома

«Однажды мама пошла выкупить молоко мне и сестренке, и в этот магазин попал снаряд. Это случилось в ноябре 1941 года. Там было очень много жертв. Погибла и наша мама. Бабушка опознала ее только по руке, на которой было известное ей кольцо. Так мы остались с Таточкой только с дедушкой и бабушкой-инвалидом. Папа приехал с фронта, и маму похоронили на Охтинском кладбище. В конце ноября мы собрались помянуть покойницу, и дедушка сказал моему папе: «Ну что, Аркадий, выбирай – Лев или Таточка. Таточке одиннадцать месяцев, Льву шесть лет. Кто из них будет жить?». Вот так был поставлен вопрос. И Таточку отправили в детский дом, где она через месяц умерла. Был январь 1942-го, самый трудный месяц года. Плохо было очень – страшные морозы, ни света, ни воды…»

Людмила Алексеевна Горячева (Курашёва)

Из всей нашей густонаселенной коммуналки в блокаду нас осталось трое – я, мама и соседка, образованнейшая, интеллигентнейшая Варвара Ивановна. Когда наступили самые тяжелые времена, у Варвары Ивановны от голода помутился рассудок. Каждый вечер она караулила мою маму с работы на общей кухне. “Зиночка, – спрашивала она ее, – наверное, мясо у ребеночка вкусное, а косточки сладенькие?”. Мама, уходя на работу, запирала дверь на все замки. Говорила: “Люся! Не смей открывать Варваре Ивановне! Что бы она тебе ни обещала!”. После маминого ухода за дверью раздавался тихий вкрадчивый голос соседки: “Люсенька, открой мне, пожалуйста!”. Даже если бы я в конце концов поддалась на уговоры и решила открыть, сделать это все равно не смогла бы. У меня просто не было сил встать с кровати. Варвара Ивановна умерла от истощения.

Хилья Лукконен

«Наконец пришел долгожданный поезд. Это был товарняк, куда нас заталкивали толпами, воздуха почти не было. Не было ни воды, ни уборных, и мы справляли нужду где попало, – в тамбурах, открыв вагонную дверь наружу. Многие, страдающие расстройствами желудка, так и не дождавшись остановки состава, когда можно было облегчиться под вагонами, – делали тут же, под себя. Вонь в вагоне стояла невыносимая. Да еще кому-то вздумалось умереть, когда ближайшая остановка поезда предполагалась только через полсуток. Его завернули в чье-то детское одеяло и отнесли в скотский вагон, который находился в самом конце состава. Вот так мы и ехали до самого Красноярска. На всех крупных станциях мама выбегала на привокзальный базарчик, чтобы обменять на продукты что-нибудь из вещей».

Леонид Петрович Романков

Говоря откровенно, я не вспоминаю блокаду, как ужасное время. Мы были слишком малы, слишком долго шла война, слишком долго длилась блокада. Почти ТРИ года! Мы не знали другой жизни, не помнили ее. Казалось, что это и есть нормальная жизнь – сирена, холод, бомбежки, крысы, темнота по вечерам… Однако я с ужасом думаю, что должны были чувствовать мама и папа, видя, как их дети медленно движутся к голодной смерти. Их мужеству, их силе духа я могу только позавидовать.

Валентина Александровна Пилипенко

Мой маленький братик очень ослаб от голода, он не ходил и у него начались предсмертные судороги. Мама чудом успела принести его в Филатовскую больницу и его спасли от голодной смерти. Как мы выжили? Это сложный вопрос. Старший мой брат считал, что нас поддержали продукты, приобретенные на летнее время. Еще, к счастью, нашлась в бабушкином буфете бутылка со старым рыбьим жиром, который нам давали по малюсенькой чайной ложке. Кроме того, мама нас, по очереди, брала в столовую. Уносить еду из столовой было нельзя, а вот приводить детей, чтобы покормить, не запрещалось. Я хорошо помню, как в первый раз, попала в эту столовую. В помещении было очень холодно и стоял туман, в котором двигались фигуры людей. Мама посадила меня к себе на руки, но вот что я ела – не помню. Для нас, в то время, было неважно, чем нас кормили, лишь бы было что-то съедобное.

Мария Николаевна Романова (Исакова)

Зима 1942 года была очень холодная. Иногда набирала снег и оттаивала его, но за водой ходила на Неву. Идти далеко, скользко, донесу до дома, а по лестнице никак не забраться, она вся во льду, вот я и падаю… и воды опять нет, вхожу в квартиру с пустым ведром, Так было не раз. Соседка, глядя на меня, сказала своей свекрови: «эта скоро тоже загнется, можно будет поживиться».

Роза Полакайнен

Как-то днем мы с папой взгромоздившись на сваленные на грязном перроне вещи, ждали маму. Она должны была вернуться с горячим обедом. Отсутствовала она довольно долго. Мы уже начали волноваться, как вдруг она появилась, держа в дырявой варежке замёрзшую лошадиную голову. «Да вот…когда шла там, за складами, – смотрю, что-то из-подо льда торчит, вроде на ухо смахивает. Ложкой алюминиевой, что с супом-то несла, ковырнула. Ба! Да это же целая лошадиная голова!». Я помню, мы эту бедную лошадку долгов варили в котелке. Когда ее стали делить, едоков оказалось больше, чем предполагалось. Я свою порцию отдала папе, – ему она нужнее. Потому что он последнее время совсем ослаб, да и проклятая одышка замучила. А я есть это – не могла. Слишком глубоко засели в памяти изуродованные трупы лошадей, которых мы встречали по дороге.

Александр Иванович Руотси

«До войны наша семья жила в деревне Вирки Всеволожского района. Мать несколько лет назад умерла, не выдержав гибели отца, который был ранее выслан на Дальний Восток без права переписки, и перед самой войной расстрелян. Матерью нам, трем пацанам, стала наша старшая сестра. Когда началась война, мы оказались в нескольких километрах от передовой и буквально глохли от нескончаемых перестрелок. В марте 1942 года к нам явились с оружием представители местной сельской власти и приказали, как финнам, – «предателям и фашистам», за полчаса собрать все, что успеем, и убираться. «Не уйдете по-хорошему, – выкинем всех на улицу!».

Эйно Иванович Ринне

Дед Матвей в июле месяце отвез нас на телеге на край болота, где мы и вырыли землянку, в которой прожили до первых морозов. Там, в землянке, мать родила младшего братика Генку. Помнится один случай, который в нашей семье еще долго после войны рассказывался с гордостью. Недалеко от нашей землянки находился военный штаб. И вот однажды моя сестра, возвращаясь с ведром воды в землянку, встретила заблудившегося немца, который на ломаном русском языке спросил, где здесь русские солдаты. Сестра не растерялась, и показала совсем в другую сторону. Сама же сообщила об этом первому же советскому офицеру, которого встретила возле блиндажа. Немца моментально поймали, а сестру обещали наградить. Но морозы крепчали, и мы вынуждены были двинуться в Ленинград. «Так эта обещанная награда и потеряла свою героиню» – шутили частенько в нашей семье.

Эльза Котельникова (Хирвонен)

Только позже, уже после войны, мамы призналась, что не могла смотреть в наши ввалившиеся глаза, и приглушив совесть, выловила однажды в подвале такого же голодного кота. И чтоб никто не видел, – тут же его и освежевала. Я помню, что еще долгие годы после войны мама приносила домой несчастных бездомных кошек, раненых собак, разных бесхвостых пернатых, которых мы вылечивали и выкармливали. Потом настолько привыкали, что было жалко с ними расставаться, хотя дома бывало не пройти – не проехать, да и кормежки порой на всех подопечных не хватало. Но мы, детвора, – были счастливы. У каждого из нас были свои любимцы, которых мы любили и выхаживали. А для мамы, теперь я понимаю, это было очищением, благодарностью нашим братьям меньшим за спасение многих человеческих жизней от голодной смерти в те страшные годы.

Ирина Хваловская

И вот тогда, на набережной, в далеком 1942, я впервые выступила перед настоящей публикой и при настоящем «аншлаге»! Я запела свою любимую «Катюшу», которую распевала постоянно, чтобы не было страшно, когда из нашего подъезда в очередной раз вывозили санки с завернутым в одеяло трупом, или когда выли сирены и где-то, совсем рядом, разрывались снаряды. Я спела тихо, несмело, стесняясь устремленных на меня взглядов мальчишек и девчонок. Когда я закончила петь, все зааплодировали, и мне казалось, что это длилось бесконечно долго! После этого в моем заветном кармашке появился еще один маленький кусочек сахара и кругленькая галетка. По дороге домой мы с Васьком слопали свои галетки – они моментально растаяли во рту. Уж очень хотелось есть, а они были такими вкусными, из настоящей белой муки, совсем не похожими на те черные, смешанные с мякиной, жалкие ломтики хлеба, которые мама получала по карточкам и делила на маленькие порции – на завтрак, обед и ужин, что было совершенно бессмысленно, потому что мои порции до вечера не доживали. Мама только тяжело вздыхала и отдавала мне свой крошечный «ужин», смешно оправдываясь: «Ой! Я по дороге съела такой кусище, что в меня уже ничего не влезет!».

Игорь Вадимович Доливо-Добровольский

аз в неделю я с детскими саночками отправлялся за топливом, которым служили архивы физического факультета Университета, где работала моя мать. Здание физфака на 10-й линии у Среднего проспекта на Васильевском острове уже было наполовину разрушено бомбами и полки с книгами, различными документами и бумагами уродливо нависали над двором, обрушиваясь под тяжестью снега, и смешивались с развалинами. И если вблизи не было разрушенных зданий, где можно было найти какие-то доски, куски бревен, разломанную мебель, архив Университета спас нас от замерзания. Свое, что можно, мы уже сожгли. Особенно хорошо горели и давали тепло астрономические атласы на полукартонной и толстой бумаге. Мне было жалко рвать цветные изображения стран, карты небесных созвездий и я часто долго их рассматривал, уносясь мыслями на другие планеты и миры, но холод возвращал меня в наш неуютный блокадный мир, а в печурке с треском сворачивались континенты и материки, давая живительное тепло.

Ксения Герцелевна Макеева

А гороховая каша? Какой кошмар! Всю жизнь ненавижу запах гороха, а должна была бы благодарить Бога, что была возможность отцу кормить меня этой кашей из солдатского котелка. А я ревела… Однажды папа, в сердцах, залил мне эту кашу за шиворот, а меня поставил в угол коленями голыми на горох. В 1977 году перед смертью папы я ему это напомнила, так он удивился: “Неужели помнишь? А ведь это было один раз”.

Наталья Ивановна Дымченко

Однажды я перешла Неву по Кировскому мосту и вышла на площадь на Марсовом поле, обсаженную густыми кустами. В центре площади стояли зенитки. Шел очередной налет и немецкие бомбардировщики гудели над головой. Вдруг из кустов, мимо которых я проходила, раздался выстрел, и красная ракета взмыла в черное небо, указывая местонахождение наших зениток. Я пробежала несколько шагов и прямо на меня из кустов, откуда был произведен выстрел, вышел милиционер. Я кинулась к нему, схватила за шинель на груди и закричала, что он должен поймать диверсанта, стрелявшего из этого куста. Он посмотрел на меня и со словами «Тебе это показалось» отшвырнул меня с такой силой, что я покатилась по асфальту, а когда поднялась, никого кругом не было. Я поняла, что это и был тот диверсант, одетый в милицейскую форму.

Борис Аркадьевич Вульфович

Наша пожарная команда была разбита на три смены, и дежурства длились по 7 – 8 часов. Однако самое для нас неприятное, пожалуй, было в том, что запасы песка, заранее заготовленные, довольно скоро заканчивались. Мы договорились, что смена, прежде чем уйдёт с дежурства, натаскает песок со двора и заполнит им ящики. Поднимать носилки с песком на чердак было очень тяжело, брали понемногу, и это отнимало у отдежурившей смены ещё пару часов. К нашей работе мы относились скорее как к игре; бывало, за всю смену ни одной бомбы к нам не залетало, а когда это случалось (со временем всё чаще и чаще), мы несколькими лопатами забрасывали её песком, не давая разгореться. Но вот однажды я поднимался на чердак в самый разгар налёта. Наверху я увидел четырёх ребят, склонившихся над пятым. Он лежал в чердачной пыли навзничь, верхняя часть головы была срезана как бритвой, а глаза широко открыты.… Это была первая смерть, виденная мной глаза в глаза.

Татьяна Григорьевна Мартыненко

Насмотревшись всех этих ужасов, мама решила утопиться вместе со мной. Привязала меня к себе и вошла в воду. Это было в конце сентября, вода была уже очень холодная, я стала сильно кричать, маме стало жаль меня, и она вышла из воды, и решила: будь, что будет. Пошла в бомбоубежище, где было много народа. Старики, женщины, дети прятались там от фашистских бомб и снарядов. В бомбоубежище прятались и наши соседи по дому, Закатов Александр Иванович и его жена его тетя Лина. Они нашли сухую одежду для мамы, и завернули меня тоже во все сухое, иначе мы могли сильно заболеть, а болеть было нельзя. Полные тексты воспоминаний и дневников на сайте http://leningradpobeda.ru/ .

Хотите получать одну интересную непрочитанную статью в день?

Читайте также: